КАК УХОДИЛИ ИЗВЕСТНЫЕ ЛЮДИ
Смерть преследовала Леонида Николаевича Андреева всю жизнь: первая его жена умерла от послеродовой горячки, а в период послереволюционных самоубийств (1905−1907) у него скопилась целая скорбная коллекция предсмертных записок, адресованных ему теми, кто покончил с собой. Может быть, поэтому он боялся смерти. Часто этот страх виден в его произведениях − например, в рассказе «Большой шлем».
Октябрьской революции Андреев не принял. В это время он жил с семьёй в Финляндии на даче в деревне Нейвала близ Мустамяки, и в декабре 1917 года после получения Финляндией самостоятельности − оказался в эмиграции.
19 февраля 1919 года Леонид Николаевич завершил работу над памфлетом «S. O. S.» и отправил его в Гельсингфорс, в Особый комитет по делам русских в Финляндии, эмигрантскую организацию, с просьбой посодействовать максимально широкому распространению произведения. Работники комитета посчитали памфлет важным для антибольшевистской пропаганды и, не скупясь, передали 16 машинописных страниц в Париж и Лондон по телеграфу.
Менее двух недель понадобилось на то, чтобы текст набрали, сверстали и издали в (виде брошюры) − сначала в Лондоне, с предисловием бывшего министра иностранных дел во Временном правительстве России Павла Милюкова, а затем в Париже, с предисловием легендарного журналиста-расследователя Владимира Бурцева.
Затем памфлет «S. O. S.» (полностью, частями или в изложении) перепечатали многие газеты уже формирующегося русского зарубежья. В течение года он был также опубликован в переводах на английский, французский, венгерский, нидерландский, чешский, шведский языки.
И – никаких реакций не последовало. Никому не было абсолютно никакого дела до России и гибнущих там человеческих душ, потому что после недавно закончившейся Мировой войны проблем у людей было чрезвычайно много.
Сложно сказать, рассчитывал ли Леонид Андреев на то, что его крик, облечённый в слова, принесёт результат, на который он надеялся. Через два месяца он написал в своём дневнике, что памфлет не произвёл «ни шума, ни движения, как псу под хвост».
Леонид Николаевич пришёл к выводу, что реакции не было потому что он представлял только самого себя, а не какую-либо политическую силу, имеющую вес, и решил стать политическим деятелем. Сначала он попытался получить пост министра пропаганды в правительстве адмирала Александра Колчака, а потом, не получив ответа из Омска, попробовал выпросить такую же должность в Северо-Западном белогвардейском правительстве, возникшем в августе в Ревеле. Когда и здесь ничего не получилось, обиделся и решил уехать в Америку − чтобы бороться с большевизмом по ту сторону Атлантического океана, и в том числе заработать немного денег (ему и его большой семье в Финляндии уже не на что было жить).
Но эти планы не сбылись. 12 сентября 1919 года Леонид Николаевич Андреев скоропостижно скончался от инфаркта в местечке Мустамяки, на даче у своего друга, врача, писателя, драматурга, театрального критика Фёдора Николаевича Фальковского.
Ему было 48 лет.
Жена писателя Александра Ивановича Куприна Мария Карловна Куприна-Иорданская писала:
«Нейвола, 12-го сентября 1919 г.
Уже убранный, с головой, высоко лежавшей на белых подушках, покрытый до шеи белой простынёй, лежал Леонид Николаевич. Не было горьких черт около рта, поперечная складка на лбу разгладилась, в откинутых густых, чёрных волосах не выступала седина. Точно не было целого ряда лет, не было тяжёлых мук последнего времени, − так помолодело его лицо. Красивое, спокойное и величавое, оно ещё не казалось мёртвым − только глубокий, полный покой лежал на нём. Закрытые глаза отдыхали.
Ещё на столике, отодвинутом от кровати, стоял недопитый стакан с водой, рюмка с остатками лекарства, лежал раскрытый портсигар, брошена коробка спичек. Через спинку стула перекинуто было полотенце, на полу оставлен кувшин с водой. В этой комнате внезапно всё остановилось, сразу застыло движение. На подзеркальнике туалета горела, без колпака, керосиновая лампа, и сбоку около неё, держа на коленях раскрытое Евангелие, уже сидела пожилая учительница и тихим ровным голосом читала.
Леонид Николаевич скончался внезапно. Два часа назад родные думали ещё, что он в глубоком обмороке, − поднялись привести его в чувство, ждали доктора. Но это был не обморок. Кровоизлияние в мозг (напомним, он умер от инфаркта – Ред.), − предотвратить, предвидеть которое было не возможно, все средства от которого были бессильны, оборвало его жизнь. Леонид Николаевич уже умер, когда приехал доктор, которому оставалось только написать свидетельство о смерти. Всего пять дней тому назад Андреевы переехали в этот дом. Постоянные налёты аэропланов в Тюрсеве не давали покоя, лишали возможности работать. Домашние были в непрерывной тревоге. Здесь было дальше от границы, спокойнее и тише, хотя гул канонады с моря доносился и сюда.
Здесь, в доме у своего старого знакомого драматурга Ф. Н. Фальковского, Леонид Николаевич думал прожить спокойно несколько недель до своего отъезда за границу, который он окончательно решил. Но это решение стоило Леониду Николаевичу очень дорого. Оно означало полное крушение его надежд стать во главе антибольшевистской агитации в Северо-Западной области. За те недолгие несколько дней, которые он пробыл здесь, Леонид Николаевич уже начал скучать без моря, жаловался своим на отсутствие привычного вида. И потому всё ему не нравилось, раздражало. Из комнаты, которую он предназначил для своего рабочего кабинета, он велел вынести почти всё, оставив только большой письменный стол и немного необходимой мебели. Все картины, драпировки, разные мелкие вещи и украшения − просил убрать. И только когда комната приобрела просторный, строгий вид, он как будто остался ею доволен.
Остальная квартира была устроена только отчасти и ещё не все домашние разместились в ней так, как предполагали. Вещи не были упакованы. В передней стояли забитые ящики, корзины утром привезённые из Тюрсева. На всём доме лежал отпечаток незаконченного переезда.
Последние дни Леонид Николаевич был немного простужен и никуда не выходил. Накануне смерти ему стало лучше. Вечером он, Анна Ильинишна (жена – Ред.)
и бабушка, втроём, играли в винт. За отсутствием четвёртого партнёра − с болваном. Последняя запись на столе ещё и сейчас не стёрта.
В день смерти Леонид Николаевич чувствовал себя совсем здоровым. Успокаивал и старался развеселить мать, − ей приснился нехороший сон, и она была этим расстроена. В три часа обедали, ел, как всегда. За столом шутил с детьми, разговаривал с учительницей об их занятиях. Потом в четыре часа пошёл в спальню отдохнуть. Рядом в кабинете Леонида Николаевича Анна Ильинишна села переписывать его заметки. Она успела переписать всего только несколько строк, когда вдруг услышала его зов, показавшийся ей тревожным. Она бросилась в спальню. Леонид Николаевич сидел на постели и тяжело дышал. “Анна, мне нехорошо”, − успел он выговорить. Она взяла лекарство и скорее стала отсчитывать капли. В это время Леонид Николаевич откинулся и упал навзничь. Чтобы влить лекарство, пришлось разжать ему рот, но несколько глотков он ещё в состоянии был сделать. Дыхание было перерывистое и хриплое. Скорее послали на станцию за доктором. Вскоре появилась рвота и как будто бы после этого стало лучше. Леонид Николаевич начал дышать ровнее, но постепенно всё тише и слабее, пока к шести часам дыхание не прекратилось совсем.
Так ни на минуту за эти два последних часа, не приходя в себя, без сознания, не простившись и ничего не сказав своим близким, родным, навсегда ушёл от них Леонид Николаевич. “Там в Тюрсеве каждую ночь над ним была смерть, − говорила Анна Ильинишна, − здесь не ждали её, и все-таки и сюда она пришла за ним”...»
В некрологе, опубликованном в газете «Свободная Россия», которая выходила в Ревеле, только что также ставший «белоэмигрантом» Александр Иванович Куприн, обращаясь к бывшему многолетнему другу, писал:
«“Спасите наши души!” С таким трагическим воплем, исполненным отчаяния, горечи и любви, сошёл в могилу Леонид Андреев. Его имя было известно всему миру. Но услышал ли кто-нибудь его предсмертный призыв? Понял ли хотя один человек этот сигнал, обозначавший неминуемую и страшную гибель великой страны?
Пламенное, благородное, мужественное сердце! Да, тебя услышали, тебя поняли… [Но] ты не знал того, что радиосигнал SOS, уловленный приёмником каждого судна, плавающего в море международной политики, имеет для его команды совсем особое, жестокое и эгоистическое значение: “Отойди дальше от гибнущего корабля, чтобы он, погружаясь в пучину, не втянул и тебя в свой водоворот”».
Будущее показало, что злой, горький сарказм Куприна − был полностью оправдан.
Жена Анна Ильинична Андреева была абсолютно убеждена в скорой победе Белой армии. Поэтому она считала, что похороны должны состояться только в России, и только со всеми положенными по статусу церемониями.
Гроб с телом Леонида Николаевича установили в часовне возле дома, где он умер. Только через пять лет, в сентябре 1924 года, когда Анна Ильинична поняла, что большевики пришли надолго, − Леонид Андреев был тихо погребён на кладбище возле посёлка Мецякюля.
В ходе Зимней войны 1939−1940 годов эта территория была захвачена Советским Союзом. Посёлок Мецякюля переименовали в посёлок Молодёжное. Кладбище сравняли с землёй − чтобы о тех, кто там похоронен, не осталось и памяти.
В 1956 году, когда шла хрущёвская Оттепель, предположительная могила Леонида Николаевича Андреева была обнаружена и вскрыта, извлечённый из неё прах перезахоронили на Литераторских мостках Волкова кладбища в Ленинграде. На новой могиле установлена восьмигранная гранитная стела, безымянный памятник с чужой могилы с финского кладбища. На этой стеле выбиты имя и годы жизни Андреева…
Леонид Николаевич Андреев родился 21 августа 1871, умер 12 сентября 1919 года. Русский писатель и публицист, один из видных представителей Серебряного века
Серебряный век – период в истории русской культуры, относящийся к началу XX века, совпавший с эпохой модерна. Так его назвали лишь во второй половине XX века в среде русской эмиграции, когда сравнили с Золотым веком пушкинской эпохи (пришедшимся на первую треть XIX века), ретроспективно оценивая ушедшее время как второй, но несколько деградировавший, расцвет русской культуры.
Многие критики и библиографы считают Андреева родоначальником нового литературного жанра – экспрессионизма. Чёткого объяснения, что такое экспрессионизм, не существует, литературоведы объясняют его как большой массив разнонаправленных курсов и течений, развивающийся в рамках модернистского направления стран Европы начала XX века. Это выражение наполняющего душу, захватывающего целиком чувства человека в самый высший момент его переживания; стремление к выражению внутренней сущности явлений (поэтому в творчестве писателей этого направления присутствуют субъективизм и предельная гиперболизация).
Творчество Леонида Андреева отличается тем, что в душе человека, которую описывает он, – нет гуманизма и любви к ближнему, в ней живут злые, никому не подвластные силы.
Я говорю из гроба
Глава из черновой редакции «Рассказа о семи повешенных»
Бумага, составленная Вернером, была немедленно рассмотрена, но по отсутствию в ней каких-либо новых фактических данных, оставлена без последствий и приобщена к делу «о пяти».
По-видимому, писавший очень торопился и был взволнован: разгонистый, смелый почерк, в отдельных словах и буквах хранивший ещё твёрдость начертания, часто ломался, становился крайне неразборчивым, и точно падали в одну сторону набегающие буквы. Некоторые слова не были дописаны; другие были выписаны крупно и чётко и подчёркнуты резко; довольно большой кусок письма, ближе к концу, оказалось невозможным понять − подчёркивания, вставки, неоконченные слова представляли собою грязный чернильный хаос, лишённый смысла.
Вот эта бумага.
«ЗАЯВЛЕНИЕ
Я, неизвестный, по прозвищу Вернер, присуждённый к смертной казни через повешение и повешенный в пятницу, 20 марта 1908 года от Рождества Христова (слова «от Рождества Христова» были зачёркнуты, потом надписаны вновь), − умоляю людей понять, что смертная казнь никогда, ни в каком случае, ни при каких условиях не должна быть в человеческом обществе.
Меня я прошу не жалеть, я всегда был готов к смерти, и теперь, когда я понял, что такое смертная казнь, я ухожу из жизни с радостью и с необходимостью. Я понял и открыл в людях то, после чего нельзя мне жить так, как я жил, а другой жизни я не знаю. А понял и открыл я в людях то, что мозг у них маленький и заключён в железную коробку, из которой нет выхода. И понял я, что все люди − немые, и языка у них нет, а то, что они называют своею речью, служит только для всеобщего обмана, и от этого люди живут хуже, чем звери, которые говорят и понимают глазами. И ещё понял я, что все люди − слепы и глухие и нет у них ни глаза, ни уха, а то, что они называют зрением и слухом, служит только для всеобщего обмана; и от этого каждый человек есть гробница правды, а между людьми ходит только Ложь. И от этого они видят жизнь и не знают, что такое жизнь; видят смерть − и не понимают; видят человека − и не знают, что такое человек.
Надо поторопиться. От того, что я увидел, я скоро стану совсем сумасшедший, и тогда я не пойму той правды, которая во мне. Правда же эта такая, что меня, человека, нельзя казнить.
Вот я в тюрьме, и если я стану кричать, то никто не услышит, и, может быть, придут сторожа и положат мне тряпку в рот, чтобы я не кричал. Но если бы я был на площади, днём, и тоже стал бы кричать, меня также никто не услыхал бы, и может быть, посадили бы опять в тюрьму за то, что громко, а это всё равно, что на площади, что в тюрьме. Вот я хотел вам объяснить, почему казнить нельзя, а теперь думаю, стоит ли, потому что вы всё равно не услышите. Ведь очень возможно, что мертвецы в гробах тоже кричат, а кто их слышит? Вот они и гниют от этого. И я был живой, а теперь тоже мертвец − и вы послушайте меня − я говорю из гроба. Только, пожалуйста, не бросайте моей бумаги в ватерклозет, а лучше сожгите или разорвите.
Впрочем, может быть, людей вообще совсем нет, а это мне только показалось. Когда бьют часы…
(Здесь несколько строк густо замазаны чернилами.)
Убивать совсем не то что казнить, это ужасная разница. Убийства есть везде, а казнь только у людей, и это делает людей самыми ужасными на свете. Мне всё равно, убьют меня или я умру от тифа или старости, ведь всё равно до самой смерти я не буду знать, что умру. Даже когда я буду болен смертельно и мне скажут это, то у меня от жара и от болезни будет такое состояние, что я этому не поверю и до самой смерти не буду знать, что умру. А теперь я, не больной и без жара, знаю, что через десять часов умру. Это невозможно. Тогда нужно уничтожить все часы и прекратить восход солнца. Во всяком случае, людей перед казнью − это практическое соображение, которое я усиленно рекомендую, − нужно два месяца держать в абсолютной темноте и в таких толстых стенах, чтобы времени совсем не слышно было. Нет, мысли у меня путаются, это не поможет, человек будет считать пульс и узнаёт время. Необходимо прекратить восход солнца.
(Дальше зачёркнуто.)
Вы раскорячили мой ум. Вы поставили мою мысль на остриё, с которого одновременно открываются две бездны − жизнь и смерть.
(Дальше опять зачёркнуто. Можно только разобрать несколько раз встречающиеся слова: «две бездны». И дальше буквы начинают быстро падать вправо; к концу они почти лежат.)
Я слышу вращение земли. Я слышу, к [а] к быстро поворачивается она, и по ней бежит назад чёрная тень ночи, и она приближает к солнцу тот бок, на котором я. Чужая земля или нет, вот что важно знать. Я так быстро несусь, что у меня кружится голова, к [а] к на воздушном шаре. Ты должна принять меня, земля. Ты не должна быть мне чужою.
Странно: кажется, я потерял слух. Сейчас входил какой-то человек и долго раскрывал рот, а я ничего не слышал. И потом скорее догадался, чем услыхал, − так глухи и невнятны были его слова, хотя, кажется, он кричал − что пора кончать.
Что же это я! Что же это я! Он приходил опять и говорил, что прошёл час, а я написал только эти четыре строки. Мне же ещё нужно вам объяснить, почему казнить нельзя − нельзя − нельзя.
Вы раскорячили мой ум. Откуда у вас такая склонность распинать − вы распяли мою мысль. Ого, Вернер, у тебя не голова, а барабан. Они распяли твою мысль, натянули её на барабан и бьют по нему своими кулаками: бум-бум-бум!
Человек, ты великий клоун. Ты берёшь мозги ближнего, натягиваешь их, как кожу, на барабан и бьёшь кулаками: бум! − бум! − бум!
Сюда, скорее! Здесь великий клоун, самый лучший, самый остроумный клоун. Бум-бум-бум! Вы думаете, что это ослиная кожа? Нет, это человеческие мозги натянуты на барабан, и с злостью я бью моими кулаками: бум! − бум! − бум! Ежедневные представления утренние − вечерние! Женщины и дети имеют вход бесплатный! Женщины и дети, идите же сюда − сюда, вам вход бесплатный! Вы насмеётесь вдосталь, когда я сделаю вам шутовскую гримасу, высуну язык и подниму обе руки − и ударю по барабану − и разорву его!
Кто сказал, что это человеческий мозг? Это ослиная кожа, дублёная ослиная кожа, натянутая на железные обручи. И если её разорвать, там окажется пустота. Клоун, будь осторожен, не бей так сильно − там пустота. Там − пустота.
(Дальше − сильно и резко зачёркнуто, и пером продрана тонкая серая бумага. Дальнейшее написано почерком твёрдым, буквы стоят прямо и стройно.)
Нет, не к ним обращу я моё последнее слово, − к вам, милые товарищи мои: ты, Муся, − ты, Сергей, − ты, бедный Вася, − и ты, Таня! Завтра я ничего вам не скажу, чтобы не мучить вас напрасной и жестокой лаской, и вы никогда не прочтёте и не узнаете того, что я написал для вас, − но пусть хоть на мгновение оживут мои слова на этой мёртвой бумаге. Кто знает? Быть может, к[а]к-нибудь они и дойдут до вашего сердца. Милые мои товарищи, я вас очень люблю. Прежде я, глупый Вернер, не понимал, что такое казнь, и думал: ну, смерть и смерть, и мне не было вас жаль. Теперь я понял, что это, и очень люблю вас и очень, очень жалею. Пусть они себе остаются жить, если им не страшно ещё стало жить, − мы же, милые товарищи мои, пойдём в смерть. Я не хочу вас утешать, но кто знает? я сам этого не знаю − быть может, земля для нас и не чужая. Оттого, что они раскорячили мой ум и я сейчас немного сумасшедший, или оттого, что с вершины смерти я одним взглядом могу окинуть всю жизнь, − она кажется мне дурным и тяжким сном. И он кончится, этот сон, со своими виселицами и палачами, со своим безумием и дикой клоунадой − и наступит пробуждение.
А может быть, и смерть есть такой дурной и тяжкий сон, как и жизнь, и есть ещё третье, к[отор]ого мы не знаем, и которое есть ни жизнь, ни смерть и которое ждёт нас в конце нашего великого и скорбного пути? Кто знает, кто знает! Пред нами открывается следующая ступень, а ведёт ли она вверх, на небо, или вниз, в преисподнюю, − это мы всё узнаем завтра…
До свидания, милые товарищи мои.
Идут.
Не казните! Не каз…»